Данная страница публикуется по отрывкам из книги Л. К. Осика «ВСТРЕТИМСЯ В ТАШКЕНТЕ Воспоминание- эссе о прекрасной эпохе в прекрасном городе».
Воспоминания про «Боткинское» кладбища 1950-х годов мне показались чрезвычайно интересными и достойными опубликования.
Приводимые фотографии были сделаны Алексеем Тутов (ныне покойным) в начале 2000-х.
Вообще Боткинское кладбище для моих земляков, наверное, значило гораздо больше, чем для москвичей Ваганьковское и Новодевичье вместе взятые. Оно было не просто кладбищем, а неким культурным явлением. Во-первых, потому что было первым и долгое время единственным местом, где недалеко друг от друга лежали представители западной (по отношению к Средней Азии) иудео-христианской культуры – православные, католики, лютеране, евреи, армяне, грузины, греки. Во-вторых, это был тлеющий очаг дореволюционной жизни в краю, где ей сочувствовали в целом больше, чем ближе к центру страны. И, в-третьих, - я уже говорил об этом – здесь располагался признанный религиозный центр, в некотором роде наш среднеазиатский Иерусалим.

На самом деле кладбищ было несколько, и они были отделены друг от друга вполне современными улицами с более или менее интенсивным движением транспорта. Вряд ли мои более молодые земляки помнят все подходы и подъезды к главным воротам Иерусалима до момента масштабной реконструкции огромной территории от площади перед медсанчастью завода «Ташсельмаш» (попросту – «Сельмаша») через улицу со странным для нас названием «Невская» и далее, до площади имени Максима Горького, или в обиходе - «Светланы», названной, как мне кажется, в честь одноименного продовольственного магазина. Руководство задумало провести некую супермагистраль, но до конца советского периода все ограничилось сносом наиболее одиозных трущоб и прокладкой трамвайных путей для уже упоминавшегося маршрута № 13, курсирующего между ЦУМом и жилмассивом «Северо-Восток».

В пятидесятые и в первой половине шестидесятых всё выглядело иначе: более традиционно, в духе старинном и созвучном колониальной жизни времен конца XIX – начала ХХ века. Напротив ворот «Сельмаша», там, где через дорогу проглядывали корпуса ТашМИ, ответвлялась зигзагообразная улица, шедшая немного в гору. Вдоль неё плотной стеной стояли мазанки с крышами из рубероида, укрепленного сверху обыкновенными кирпичами. Узенькие тротуары еле втискивались между домами, деревьями, стоявшими вдоль дороги, и повторявшим её геометрию арыком.

Вот так выглядела известная всем ташкентцам улица Боткина, получившая название в честь знаменитого терапевта, основоположника российской школы клиницистов. Он первым выяснил инфекционный характер вирусного гепатита, или желтухи, - весьма распространенной в Центральной Азии болезни, которой переболело множество студентов и школьников разных советских поколений, посылаемых ежегодно на сбор «белого золота». То есть вроде бы отдавалась дань врачам, спасающим жизнь и здоровье, но по какой-то злой иронии улица прямиком упиралась в ворота популярного кладбища. Она не только дала название последнему, но и навеки в глазах моих земляков связала имя ни в чем не повинного русского медика с результатами работы его многочисленных и менее великих местных коллег.

По воскресеньям и в церковные праздники вдоль всего отрезка улицы Боткина от её начала до поворота к кладбищенским воротам, а это метров триста, сплошняком стояли вперемежку продавцы цветов и нищие. Цветы были всякие, но большей частью бумажные - покрытые воском, или просто из тесненной бумаги для детского творчества. Перед воротами раскинулась довольно большая площадка, где останавливались нагруженные катафалки со скорбящими сопровождающими, пока сторожа просматривали разрешительные бумаги: все ли подписи и печати, пустить или нет. Здесь плотность торгующих и нищих увеличивалась, ибо это было последнее место, где пришедшие почтить чью-либо память могли, наконец, купить венок или букет, отчаявшись получить товар подешевле и посолидней в результате непрерывного торга на всем протяжении знаменитой улицы. Кроме того, здесь же останавливались городские автобусы.

Внутри, за воротами, кладбище являло собой полную копию иерархического устройства человеческого общества, где каждый должен знать своё место и бороться за его зримое воплощение. Увы, заветы Иисуса с пропагандой равенства и иерархией общества на земле и на небе в соответствии с истинными заслугами были забыты напрочь. Как, кстати сказать, и заветы Ильича. Поэтому вдоль «главной улицы», от ворот до церкви - чем ближе к дороге, тем «круче», – солидными рядами выстроились богатые аристократические могилы в основном советского периода: известные деятели культуры, высокопоставленные военные, врачи, профессора, просто люди при больших и очень больших деньгах без указания профессии. Естественно – роскошные скульптуры, бронзовые барельефы, мозаичные мраморные полы в оградах, столики из нержавеющей стали, изящные кованые решетки и дверцы, прекрасные вазы из полудрагоценных камней.

Ближе к церкви и стоявшей невдалеке, справа от неё, открытой часовне для отпевания покойников начиналась вотчина уже аристократии царской, колониальной (армейские офицеры, дворяне, духовенство, купцы и промышленники, интеллигенция, их жены и дети). Тут можно было встретить всё еще поддерживаемые кем-то в хорошем состоянии фамильные склепы – то просто уходившие вниз ступени с наглухо закрытой дверью, то высившиеся массивные сооружения, напоминавшие снаружи неоклассические надземные вестибюли некоторых станций московского метрополитена. Особенно бросался в глаза один с надписью «Фамильный склеп семьи Гориэдро» в дореволюционной орфографии. Над могилами возвышались, как водится, скорбящие ангелы, белые или черные, а также множество искусной работы крестов, которые стали интенсивно расхищаться уже во время перестройки.

Начиная с шестидесятых, на почетные места вблизи церкви и ворот зарилось все больше достойных людей новой формации – с неизвестно откуда появившимися средствами и мощными связями. Я бы их назвал по аналогии с современностью «новыми советскими». Кладбищенское начальство ничем не отличалось от любых других чиновников, поэтому несмотря на все законы и нормы, новым советским удавалось уложить своих покойников в самых престижных местах, буквально впихивая могилы на каждый клочок земли между вальяжно раскинувшимися оградами «бывших». В результате даже вся обочина главной дороги оказалась занятой дорогими, но уродливыми памятниками, потом начали покушаться и на старые захоронения, которые никто не навещал.

От самых ворот и вплоть до ступенек храма всё место было отдано нищим. Я всегда поражался их обилию, особенно на Пасху, а также отношению верующих к подаянию. Приходя даже в простой воскресный день, можно было увидеть не менее пары сотен с виду убогих людей всех возрастов – с детьми и без, которые либо стояли, либо сидели, молча, со скорбным видом. На земле лежали тряпки, корзины, куда и складывалось полученное подаяние. В большинстве случаев в то время давали «натурой» - в основном, пирогами, булками, просто хлебом, яйцами. На Пасху каждый нищенствующий получал не менее десятка-двух куличей и по нескольку десятков крашеных яиц. Что они с ними делали, не знаю. Деньгами тоже не брезговали – давали по 5, 10, редко по 20 копеек. Позже, с середины семидесятых началась всё большая монетаризация подаяний - с повышением качества жизни стало просто неудобно совать хлебобулочные изделия, да и появились сомнения, что нищенствующие умирают с голода.

Любой – верующий или неверующий, - готовясь посетить могилу или зайти в церковь, дома заранее готовился к пожертвованиям. Деньги разменивались на 10 – 20 копеечные монеты, в пасхальные дни отбирались яйца и печёное поприличней. Если шли с детьми, то почетное право подать нищим предоставлялось им, это был, что называется, хороший тон. Подавшие несколько монет по пути к могилам, судя по всему, обретали духовное умиротворение, даже их осанка и выражение лиц говорили о том, что они исполнили свой долг, прониклись к себе уважением и готовы получить некую награду. Только меня всегда интересовало – какую? Спасти душу, получить прощение грехов, добиться успеха в делах? Или почувствовать себя соответствующим нарисованному однажды идеалу помогающего людям?

Ограда нашей семьи занимала «пролетарское» место, но от церкви не очень далеко, потому что мы являлись старожилами: все-таки в Ташкенте с 1901 года. Ориентиром на нашем пути всегда служил огромный, из цельного куска черного мрамора, памятник генерал-майору Терлецкому, почившему в 1914 году. На нем сверху красовался необычной формы крест и была высечена фраза, приводящая меня до сих пор в крайнее замешательство: «Покойся с миром верный труженик – идеалист». Начитавшись русских классиков, я всегда воображал, будто у труженика и тем более - у идеалиста просто не должно хватить денег на такой роскошный обелиск стоимостью (в сегодняшних ценах), превышающей стоимость «Роллс-Ройса» по индивидуальному заказу. При этом я даже не задавался вопросом, а правильно ли характеризовать этими громкими эпитетами военного, да ещё и генерал-майора? Косвенным подтверждением правоты моих сомнений послужил прискорбный эпизод, случившийся где-то 1985 или 86 году: с памятника спёрли великолепный крест, говорят его видели на могиле какого-то очень заслуженного подпольного коммерсанта, расположенной в элитной карте нового кладбища «Домбрабад». Что ж, воистину неисповедимы пути, ведущие к достойной загробной жизни.

Наш участок был (и надеюсь, ещё остался) довольно большим. В нем покоятся многочисленные родственники и свойственники членов семьи, начиная аж с 1918 года. Некоторых не знали даже отец с тётей. Я хорошо помню лишь бабушкину «ветвь» семьи с достаточно близких наших корней - прабабушки и прадедушки. Вокруг ограды располагались такие же семейные участки, тесно занятые останками былых радостей, горестей, забот, любви, ненависти, бескорыстия, предательства и ещё многого, что составляло и составляет суть человеческого существования в любые времена.

Я пишу эти строки далеко-далеко, а в серой от лёссовой пыли земле, под тенью буйно разросшихся айлантусов и огромных кустов живой изгороди, лежат те, кто любили меня и кого помню и люблю до сих пор я. Одни приехали в этот город, чтобы строить судьбу в новом незнакомом месте, другие появились там на свет. Они прожили отведенное им время, оставаясьчленами той общности людей, что не имеет сегодня чёткого определения, но причастность к которой они, безусловно, чувствовали: они были ташкентцами. Неумолимый закон времени гласит, что единственным настоящим памятником ушедшим являются воспоминания тех, кто их знал при жизни. Он очень недолговечен, этот памятник, но поделать ничего нельзя, и имена, хоть выгравированные в граните, хоть написанные краской, слишком скоро перестанут говорить о чем-то и кому-то. Уйдем я, мой брат, двоюродная сестра, и последний островок семьи в оставленном городе поглотит бесконечный океан новых поколений и обстоятельств, о которых, к счастью, мы не имеем ни малейшего представления.

То же самое могут сказать о себе и своих оставшихся в узбекской земле близких множество моих земляков, кого судьба разнесла по всему миру. Их, как и меня, тянет посидеть возле цементных плит, на которых уже трудно разобрать даты рождения и смерти, ощутить идущее от них тепло, послушать птиц, безразлично щебечущих в пыльной листве, и вспоминать, вспоминать, пока солнечные лучи ни покраснеют, и ни раздастся глухой звон колокола, призывающий к вечерне. Вот мы и встретились, дорогие мои, в нашем Ташкенте.
Мы всегда уходили с кладбища с облегчением, впереди нас ждали дела, а за спиной ощущалось, что-то темнеющее, непонятное и тревожное. Но по мере удаления от ворот оно становилось, как бы это выразиться, - менее реальным. Ведь известно, что умереть должны все, но каждый думает, что он исключение из правил, особенно, когда ты всего лишь ребёнок.

Нам часто удавалось уговорить родителей возвращаться домой не напрямую, мимо проходной Авиационного завода – так слишком скучно, а через Сквер. Для этого мы шли пешком по пустеющей в сумерках Боткинской, потом ныряли в туннель под железнодорожными путями, ведущими в Москву, и выходили на «кольцо» трамвая № 4, прямо напротив главного входа в ТашМИ. Обычно он уже стоял – сверкающий огнями и полупустой, так что можно было выбрать себе место у окна, какое понравится. Мы доезжали до уже описываемой раньше Первомайской и пересаживались на наш родной «Пятый».
Странно, мне казалось, что я помню про знакомые с детства места всё, но не тут-то было! Почему уж, не знаю, долго не мог понять, как тогда ходил «Четвертый», где его пути вливались в магистраль, ведущую к Театру Навои? Вспомнил: по Пушкинской шёл «Третий», а «Четвертый» - по Карла Маркса и заворачивал на Первомайскую возле роддома. Но как же мы тогда попадали иногда в гастроном на Пушкинской? Видать на чем-то ехали мимо Парка Тельмана до Асакинской. Так-то вот, уважаемый читатель, отказывает память – всё что у меня осталось стоящего после стольких лет жизни …




